— Остановиться!.. Стой!.. Стой, мерзавцы!! — звенели голосом и шпорами величественные баки.

Трофим Егоров, с маленькой беленькой бородкой унтер, пьяно оборвался с окна, вскочил и стал во фронт. Длинные рукава его шинели тряслись, правое плечо приподнято, глаза с испугом таращились на подходившего офицера. Толпа притихла, как в церкви. Николай Ребров дрожал. Шаги офицера ускорялись, — быстрей, быстрей, — и офицерский кулак ударил солдата в ухо. Трофим Егоров покачнулся. Офицер ударил еще. Егоров упал.

— Билет! — приказал офицер.

Николай Ребров, забыв про Варю, заметался.

Солдат пошарил в обшлаге и подал бумажку, следя за кулаком и глазами офицера.

— Ты! Скот! За билетом явиться ко мне на квартиру. Направо! Шагом марш!

Николай Ребров, не попадая зуб на зуб, прыгающим голосом резко крикнул:

— Не имеете права драться! Я донесу! — Он, юркнув в зрительный зал, смешался с толпой и стал продираться к выходу.

— Что-о? Кто это?.. Какая сволочь?! — раскатывалось издали. — И вы все сволочи… Чего стоите? Ха-ха! Гостеприимство?.. Подумаешь, какая честь… Молчать, когда офицер русской службы говорит!..

Николай Ребров, выбившись к двери, оглянулся. Бакенбардист— офицер, ротмистр Белявский кричал на толпу вдруг запротестовавших эстонцев и при каждом выкрике яростно ударял себя по лакированному голенищу хлыстом.

— Эстонская республика… Ха-ха!.. Великая держава… Да наш любой солдат, ежели его кашей накормить, сядет, крякнет, вашу республику и не найти… Не правда ли, господа офицеры?..

В ответ раздался золотопогонный смех. Толпа оскорбленно зашумела.

— Господин офицер! — вышел вперед высокий жилистый эстонец. На рукаве его пальто был красный бант. — Я вас буду призывайт к порядку.

— Молчать! Ты кто такой? Коммунист? Товарищ? А хлыстом по харе хочешь? Научись по-русски говорить, картофельное брюхо, чухна!

— Господин офицер!

— Призывай к порядку свое правительство! — провизжал молоденький, как херувимчик, офицер.

— Да, да, — подхватил бакенбардист. — Где ваша чухонская поддержка войскам генерала Юденича? Изменники!.. Если бы не ваша измена, русские большевики давно бы качались на фонарных столбах… Подлецы вы со своим главнокомандующим! С Лайдонером!..

— Замолчить!.. Будем жаловаться генерал Верховский!.. Коллективно. Нехороший вы народ!

Бакенбардист с поднятым хлыстом и офицеры бросились на говорившего, но толпа грудью стала на его защиту:

— Уходить! Вы не гость нам!.. Для простой народ!.. Ваш мест не здесь! Вялья, вялья!..

А офицеры, повернувшись спиной к толпе, вдруг заметили Варю, еле сидевшую на стуле и готовую упасть в обморок.

— Ах! Вы? Варвара Михайловна? Варя?.. Как вы здесь?.. Ведь это ж кабак… Это ж хлев!..

— О, богиня, — привстав на одно колено, послал ей воздушный поцелуй юный купидон.

— Едем!

Николай Ребров, взбудораженный и потрясенный, шагал через лес и голубую ночь, не зная сам, куда.

— Ребров, ты?

— Я… А-а, Егоров.

— Как мне с билетом быть?..

— Наплюй.

— Чего?

— Наплюй, мол. Приходи в канцелярию я тебе новый выпишу.

— Чего?.. Кричи громче: не слышу… Ох, дьявол, как он по уху порснул мне… Однако оглох я, парень, — уныло, подавленно проговорил Трофим Егоров, затряс головой и засморкался. — Ну, и кулачище…

Их настигали бубенцы. Пешеходы свернули с голубой дороги в тень. Одна за другой промчались тройки. С передней пьяно, разухабисто и разноголосо неслось визгливое:

Гайда, тройка! Снег пушистый,

Ночь морозная кругом…

Па дарожке серебристой…

— Варя! До свиданья!! — не утерпев, желчно крикнул юноша.

Глава 9. «Адью, адью». Его превосходительство.

Святки закончились печально. Трофим Егоров, Масленников и еще пятеро нижних чинов, по доносу администрации Народного Дома, были арестованы. Среди солдат поднялся ропот, сначала тихо, невидимкой, крадучись, как подземные ручьи, потом громче, шире, и вот, чуть ли не на глазах у офицеров, во дворах, чайных или просто, где попало, стали собираться митинги.

А эпидемия брюшного тифа крепла. Тиф валил солдат и начал подбираться к офицерам. Развернулись два русских лазарета, правда, плохо оборудованных и грязных. Открыл свои действия и великолепный лазарет Американского красного креста. Он предназначался для офицеров и чистой публики. Одним из первых лег туда ад'ютант, поручик Баранов. Последнее время он недомогал и на службу частенько приходил выпивши.

— Поручик, что за причина?

— Откровенно вам, генерал, скажу: совесть.

Его отвозил в лазарет Николай Ребров. Простые эстонские сани, на дне солома. Укутанный шубами, поручик бредил. Из его слов ничего нельзя было связать, — тусклые, серые — лишь одно слово пламенело — Россия. — До лазарета десять верст. Бритый, с лисьими глазами эстонец, пискливо заговорил с Николаем Ребровым.

— А ваши бегут домой. Эта проста.

— Как?

— Мой возит. На Пейпус, ночь. А там беги поскорей.

— Где живешь?

— Хе! Хитрый, — подмигнул эстонец и засмеялся в рукав тулупа.

— Не ты ли к Ножову в окно стучал?

— Мой. Ножов там, в Русь. Двенадцать солдат тоже бежаль с Ножов. Много народ бежаль. Тыща. Я твой брат знай, твой брат меня знай. Я всей знай.

— Ну, а как в России, не слыхать?

— В Росси-и-и, — протянул он и прищелкнул языком. — Роду-няру, дрянь… Собак кушают. Клеб нет… Гнилой картул.

Лазарет поразил Николая Реброва: все горит, белеет, блещет. На столиках, против каждого больного, букет цветов из оранжереи и приемная — зимний сад из пальм.

На все это юноша смотрел сквозь стекла двери, внутрь его не пустили, и ему не пришлось как следует проститься с поручиком Барановым.

Домой он вернулся поздно ночью. Настроение скверное, подавленное: было очень жаль Варю, жаль самого себя и поручика Баранова. Он понимал, что Варя гибнет и что под его собственными ногами почва превращается в болото. В ком же искать поддержку? Ножов бежал, поручик Баранов наверное умрет, сестра Мария принадлежит другому. Вот разве Павел Федосеич: мысли его ближе и роднее юноше, чем мысли брата.

* * *

Из восьми писарей ночевали дома только четверо. А где же остальные? Но Николаю Реброву ужасно хотелось спать.

Утром, оправляя постель, он нашел под подушкой письмо в конверте за сургучной казенной печатью. Вскрыл. Размашистым кудрявым, как дикий хмель, почерком было выведено:

Коля, другъ, прощай навеки,

Может — на всегда

Я и прочьи человеки…

Следующая строчка письма зачеркнута и дальше — проза:

«Мы съ товарищами бежимъ, милый Коля, старайся и ты утечь. Очень ужъ стосковался я по родине. А въ Эльзе полное разочарованiе произошло, она вроде беременная, ссылаясь на меня. Я же сомневаюсь. Во всяком случае навести ее и утешь, а полотенце мое и мыльница мильхиоровое отбери, взявъ себе на память обо мне и Николае Масленниковомъ. Его превосходительству низкiй приветъ съ кисточкой. Адью, адью».

У Николая Реброва задрожали руки и что-то неясно, но настойчиво скользнуло в душе: вот бы. Он сорвал с храпевшего Онисима Кравчука одеяло и ткнул его кулаком в бок:

— Вставай! Слышишь?!

Кравчук сел и таращил сонные, опухшие глаза. Белье его было невероятно грязно и засалено, как и он сам.

— Когда они бежали? — спросил Ребров.

Кравчук достал из-под кровати кусок шпику, сдул с него пыль и стал рвать зубами. Он чавкал с наслаждением, закрыв глаза и покачиваясь. Широкая грудь его была вся в шерсти, поблескивал серебряный крестик.

— Кравчук, слышишь?! Когда Масленников бежал?

Хохол открыл узенькие глазки и сказал:

— А ну, хлопче, пошукай трохи-трохи хлеба.

Николай Ребров плюнул и поспешно надел шинель — было десять часов. Кравчук вновь повалился на кровать.